МАМУЛЕЧКЕ
ВЕСЕННИЙ ГОРОД
Солнца, брызнул, луч в окошко,
Растопив всю дремоту,
Греет бок на солнце кошка –
Тепло, рано, поутру;
Птичья трель кругом и всюду,
Знай, браток, пришла весна,
Колокольный звон разбудит,
Город и тебя от сна.
Церковь справа, костел слева,
Посередке постамент –
В лучах солнца стоит Маара,
Золоченный держит крест.
Утро раннее, весна,
Редкий шорох шин по лужам
И дрожит стекло окна,
Красотой весны разбужен
Город весь, его дома,
Каждый кустик подставляет
Под лучи свои бока…
ПРОЩАЙ ЛЮБОВЬ!
Я воспевал когда-то красоту,
Марая виршами листы,
Я прикрывал и грудь, и наготу,
Но не любила, не любила ты…
И я иссяк, и надоело мне –
Чернила лить, не слезы, нет,
Обрыдло злость топить в вине
И сочинять тебе памфлет;
Мне надоело так вот жить,
Бумаги, комкая листы,
Я не хочу уже любить
И верить в дивные мечты.
Пойми, прости и уходи…
Уйди из сердца, из души,
Ах, нет, послушай, погоди –
Я написал тебе стихи;
Послушай на прощанье строки
Поэта с раненной душой
И ты узнаешь, где истоки
Его прощания с тобой:
Ты любовалася деньгами,
Красуясь в свете от купюр,
Ты восторгалася дарами,
Одета была от кутюр;
Подружки, бары, дискотеки,
Салоны, бани, вечера,
Помада, блеск и тень на веках.
Терпел, терпел… Еще вчера!
Сегодня я прозрел и понял,
Что мне прекрасней без тебя,
Считай, что я тебя уволил,
Забыл тебя, еще любя…
Мне жаль, конечно, расставаться,
Ведь я так много написал,
Но если честным быть, признаться,
То я давно уже – устал!
Устал любить и черкать строки,
И рифму вечно подбирать,
Устал от ссор и суматохи,
Я жить хочу, увы, не ждать!..
БЕЛОМУ ЛИСТУ ПОСВЯЩАЕТСЯ
Белый лист, все сначала,
С заглавной строки…
Душа снова кричала
Все от первой руки;
Мелкий почерк ложился
На бледность листа,
Я и сам удивился
До чего же чиста –
И не совесть, а мысль,
О той дивной мечте –
Писать строки со смыслом
На белом листе…
Белый лист, закорючки
Уродливых букв,
Завитушки, крючочки,
Затаившийся звук.
До чего же прекрасно
Снова что-то писать,
Ошибаясь, невнятно,
Еле, чуть, разобрать.
В этом мудрость бумаги,
Что она терпит все –
И шедевр трудяги,
И лентяя ничто;
Белый лист исцарапан
Рукою творца,
Где-то, может, испачкан
Лист рисунком писца.
Он уже и невинен,
Но еще терпелив
И от этого дивен
Его образ и вид,
Не такой ты, как прежде,
Белый чистый листок,
И в раздумьях, в надежде,
Тебя жалко чуток…
НЕ О СМЕШНОМ
Мне почему-то хочется смеяться,
Хотя вся жизнь не очень уж смешна.
Не знаю, как, так постараться,
Чтобы всегда в мечтах цвела весна,
Благоухая ароматом жизни
И распуская почки на душе.
Как жаль, что я такой капризный
И не еще, давно уже – уже…
Кто растоптал мою былую радость
И вмял истоки в бытие земли?
Я чувствую к себе лишь жалость
И к формам человеческой любви!
ВОТ И СНОВА В ПЕЧАЛИ...
Вот и снова в печали
Нервы тихо гудят…
(Там вороны кричали
над гнездовьем цыплят
и голодные глотки
затыкала им мать,
плоть вонючей селедки
разделяла на пять).
…Так подобно, на взводе
И кричала душа,
Любовь боле не в моде,
Не прощаясь, ушла…
Уносились вперед
Корабли – мои мысли;
Остальное не в счет,
То, что видишь и слышишь.
Я один, как всегда,
Уж привычно и мило.
Моя жизнь – ерунда,
Была дружба… и сгнила!
А, возможно, не так?
Ее не было вовсе(…)
Я наивный чудак,
Как и вы, впрочем, тоже…
Мелкие густые клубы дыма летели в серое вечернее небо. Топилась печка, старая, круглая, дедовская. Хоть и стара печурка, но жару давала дай Бог. Оно и к лучшему – не так быстро поленница быстро растаскается. Да и бабе Марусе в радость – принесет на руках стопочку, стопит и тепло.
Тяжело стало ей, как муж ушел на покой, и за скотиной самой присматривать, и по дому, и по хозяйству, и в поле, все одной. От детей подмоги не ждет, выросли и в город подались. Пусть. Я уж сама...
Бывает, соседская детвора придет на подмогу, то вот поленницу собрали, то воды принесли. Побаловать ребятню, отблагодарить опять же надо, не деньгами, молоком, да яблоками с сада.
Сад у бабы Маруси большой, прямо, можно сказать, элитный. Тут и белый налив, и малиновка, и борщик, антоновка, грушевка... Полным цветом весном цветут, прямо как в этом году, значит к урожаю. Воровать никто не ворует, кому надо тот спросит, баба Маруся добрая, всех угостит, и своего, здешнего, и чужого, ни кому не откажет. Да и не привыкли воровать-то. Еще, когда дед Егор жив был, еще при нем эти порядки утвердились, он построже был, просто так яблочек не даст. Ни с жадности, такой у него устав был – или дров до хаты притянуть, или воды в субботнююю баньку.
Просто порядок должен быть, и все тут, да еще любовь к труду! – говаривал он, - мы вот как на свет вылуплялись, ползать начинали, уже работали.
Есть, что вспомнить, но только хорошее, от того, что люди они хорошие, таких сейчас мало, еще и поискать надо.
Баба Маруся аккурат раз в месяц идет на могилку к деду, прибраться, поговорить, оно и понятно, поболе пятидесяти десятков душа в душу отжили, детей воспитали, затем внуков. Дочка вот недавно с городу приезжала, просила дом с землею на нее переписать. Отказала ей баба Маруся, та недовольна осталась. Вот сядет бабка около могилки и говорит с дедом, рассказывает про свою жизнь, про то, как справляется без него, о печалях, о радостях, боле о печалях. Какие тут радости, в девяносто два годика?
Не дождался ты меня, дед Ефрем, рано ушел, но скоро уж и я к тебе собираюсь, - причитает баба Маруся. И сколько ей осталось? Один Бог ведает...
... Была вечерняя служба, баба Маруся не пришла, в первой. Не бывало такого, чтобы она службу церковную проопускала, даже, когдасенокос или жатва была, сходит, помолится и снова в поле, а тут нет, не к добру это.
Забеспокоились соседушки, не случилось ли чего?! Случилось.
Зайдя в незапертую хатку, не запирала она никогда, доверяла людям, повеяло холодком, не затоплено. В комнатке под иконкою Богоматери, скрестив на груди сухенькие морщинистые ручки, лежала баба Маруся.
Вот и пришел ее черед, встретились они с Ефремом.
смято-пожеванную сигарку, иногда хрипло басовито закашливался, сплевывая на землю. Дым – густой и сизый струйками выплывал из ноздрей, мутным облачком вырывался, из сморщенных от старости, потрескившихся губ. Дед Егор, станционный дворник-смотритель, вот так часто сидел и думал, вспоминал о прошедшей жизни, о молодых годах, которые уже не вернуть, что убежали вместе с красотой и крепкостью мышц, подарив взамен седину и дряхлость кожи. Да, было о чем вспомнить, помечтать о будущем и не только своем (...) как там дети? Разъехались кто куда, что же, такова жизнь – повзрослели и уехали, у них своя жизнь, свои проблемы, куда им еще и мои?! Дочь где-то в российской глубинке, сын далеко отсюда – за границей. Сначала Егоров сын просто подался на заработки, а затем и насовсем; нашел, молодец, молодую деваху, да и женился. С одной стороны – хорошо это, у каждого свой путь в жизни, да с другой получается, что и забыл-то отца, родные просторы. Егору-то что, он стар, но еще сам себя прокормить может, двигается потихонечку, работает, а вот соседи, они же свой нос везде сунут, все думают, что поди поссорились, иль еще какая хвороба.
Неспокойно отцовское сердце – как они там, мои дети, как внучата, отчего не пишут, уж и говорить не приходится о том, чтобы заглянули в гости на чаек, на побывочку, хоть на пару деньков. Дед бы и баньку сразу справил, и стол накрыл, знал бы заранее, что гости будут, наварил бы хмельного солодового пива.
После смерти жены Матрены время, как-то с тягостью, стало долго тянуться, да и здоровье пошло на спад. То сердце защемит, то кашель забьет, а бывают и ноги гудят... Старость. Дед Егор последний раз затянулся и бросил окурок промеж рельс, вдалеке слышался гудок приближающегося состава. Грузовой идет, уж за долгие годы работы, здесь, на станции, Егор научился отличать грузовой от пассажирского. Под грузовым рельсы так и ноют, плачут под тяжестью груза. Пройдет состав, оставив за собою лишь теплоту рельс и запах перевозимого добра – ароматной свеже-спиленной древесины, черного блестящего угля или забивающего ноздри топлива. Вот так и жизнь – пройдет незаметно, а к старости лишь воспоминанья...
Состав с гулким грохотом и быстротой проносился мимо, а по перону станции с метлою в руках, прихрамывая и кашляя, брел сутулый старичок – дед Егор.